Альманах Россия XX век

Архив Александра Н. Яковлева

«Я УБЕЖДЕННЫЙ СТОРОННИК СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ… МОЙ ПРЕЖНИЙ ТИТУЛ — ГРАФ…»: Злоключения К.А. Бенкендорфа в большевистской России. 1918–1924 гг.
Документ № 21

Из воспоминаний К.А. Бенкендорфа. Служба на Красном флоте


Я был очень признателен Генмору за прием, который он мне оказал: за время моего отсутствия, которое длилось фактически почти полгода, я продвинулся по служебной лестнице и с такой скоростью, которая всех карьеристов в нашем управлении заставила позеленеть от зависти.

Я должен был организовать новый отдел, объединив три уже существовавших подразделения, в той или иной мере занимавшихся морской разведкой; считалось закономерным, что информацию собирает любой морской атташе в чужой стране. Нам не было дела до контрразведывательной деятельности секретных агентов — до отдела только иногда доходили результаты этих операций — в те времена такие дела были в руках членов партии, за исключением обычных служащих управления.

Я вернулся в свои комнаты на Ильинке и, так как у меня была интересная работа, хорошо оплачиваемая как деньгами, так и пайком, легко возобновил свою приятную светскую жизнь; при этом моя популярность среди друзей значительно возросла благодаря содержимому моих чемоданов.

Таким было состояние моих дел, когда однажды ночью в середине октября меня арестовали дома по ордеру ЧК. Спустя дня три, проведенных мною в разных пересыльных учреждениях типа тех, что когда-то описывали в смешных школьных конспиративных забавах, я наконец попал в так называемую — официально — Внутреннюю тюрьму ЧК, занимавшую в центре Москвы, рядом с Кремлем, группу зданий, принадлежавших раньше одной из крупнейших страховых компаний.

Ни одна книга о Советской России не будет, наверное, полной, если не расскажет об ужасающих условиях содержания арестованных в этой стране, но я считаю своим долгом предупредить читателей, что ничего подобного я не испытал и не увидел за долгие месяцы моего заточения. Напротив, мне следует считать этот период моей вынужденной тесной близости и общения с людьми не только из моей страны, но почти со всего мира, одним из самых интересных и поучительных за всю мою жизнь. Чтобы это стало понятным, я опишу мое заключение подробнее.

Причины моего ареста так и остались непонятными. Сидя в пересыльной тюрьме, я обменивался мнениями с некоторыми своими сослуживцами из Главмора, арестованными в ту же ночь; вскоре мы пришли к выводу, что стали жертвами одной из операций прикрытия, которые проводила, очевидно, Служба Безопасности. Мы сами в Главморе были свидетелями подобных случаев в других ведомствах и успокоительно похлопывали друг друга по спине, чувствуя себя в абсолютной безопасности за широкими плечами нашего начальника штаба. Это суждение, хотя и неуверенное, помогало нам не слишком волноваться о нашем будущем.

Насколько я мог судить потом, мы были правы: забегая вперед, скажу, что с моими коллегами не случилось никакой беды; все они вышли на свободу с незапятнанной репутацией, пробыв в заключении от двух дней до двух месяцев. Гораздо более длительный срок моего заключения объяснялся, очевидно, тем, что я к тому времени занимал самый высокий пост среди всех арестованных и должен был подвергнуться более тщательному и обстоятельному дознанию.

Внутренняя тюрьма, где я провел по этому поводу около двух месяцев, была именно таким заведением Секретной Службы, каким оно должно быть: ни малейших признаков свободной и непринужденной атмосферы, как на пересылке и в Бутырской тюрьме. Нас держали группами от двух до шести заключенных в строго изолированных друг от друга камерах — в прошлом маленьких конторках страховой компании, выходивших окнами на внутренний двор. Правила изоляции соблюдали столь строго, что двух человек, проходивших по одному делу, никогда не помещали в одну камеру. Я, например, не встретил никого из своих коллег в тюрьме после того, как мы расстались на пересылке. Поэтому сокамерники совершенно не знали друг друга, и из постоянного страха перед осведомителями не общались, а если и разговаривали, то только на нейтральные темы. Я сидел с некоторыми субъектами, целыми днями молчавшими, не открывавшими рта даже для того, чтобы сообщить, как прошел допрос. А ведь это была бы единственная тема, обсуждение которой среди заключенных было не только приемлемым, но считалось хорошим тоном.

Распорядок был действительно строгим: нас все время держали взаперти, утром водили в туалет, каждую камеру отдельно, под конвоем и постоянным наблюдением. Все то время, что я провел в ней, нам не разрешали прогулок, хотя я иногда видел во внутреннем дворе отдельные группы заключенных из других камер. У каждого заключенного была койка с пружинной сеткой, с хорошим одеялом и подушкой; постельное белье приносили из дома; три раза в день давали еду и чай, пища была приличной. Столовые приборы тоже имелись; раз в неделю разрешали передачи.

Надзиратели были чрезвычайно молчаливы, говорили только по необходимости, отдавая краткие распоряжения. Каждое утро в 10 часов приходил главный надзиратель, чтобы узнать, есть ли требования или жалобы. Это было огромное создание; на нем было прямо-таки написано, что он начальник караула, кем он и был в прошлом. Два холодных серых глаза на абсолютно непроницаемом каменном лице застывали на вас, когда он принимал вашу письменную жалобу или требование. Свое решение он объявлял предельно кратко и четко или говорил: «Следует доложить наверх. Решение завтра». Свое обещание он всегда сдерживал. Он казался и, возможно, был воплощением ужаса; о нем говорили шепотом, проникнутым благоговейным страхом; его считали палачом, каждую ночь казнившим в подвалах заключенных. Но у меня нет ничего ни за, ни против этого предположения.

Я вновь повстречался с ним через несколько лет, как раз перед отъездом в Англию: он шел по тротуару, глядя перед собой остановившимся взором и, похоже, ничего не видя; одет он был в кавалерийскую форму. Поравнявшись со мной, он неожиданно отдал честь, замер и протянул руку. «Вы, как понимаю, ушли со службы», — сказал он; я подтвердил и добавил, что стал музыкантом. «Жаль, — произнес он, — нам всегда нужны такие люди, как Вы». «Но откуда Вы знаете обо мне?» « Да ходят слухи…» Из дальнейшей беседы я выяснил, что он, слава Богу, уже не служит во Внутренней тюрьме, вернулся в армию и сейчас направляется на Дальний Восток принять командование эскадроном. Все это он произнес без тени улыбки на запомнившемся мне окаменевшем лице. Мы расстались, пожелав друг другу удачи, и я никогда больше его не видел.

За время моего пребывания во Внутренней тюрьме меня трижды допрашивали, всегда днем, в кабинетах с окнами на улицу. На допрос отводил конвоир, сопровождавший арестованного по коридорам, вверх и вниз по лестницам, приставив револьвер к его спине и бормоча краткие команды. У дверей, охраняемых вооруженным часовым, сопровождавший ставил заключенного к стене и шепотом обменивался двумя словами с часовым, после чего двери отпирали. Все это, кстати, было идеалом, не всегда строго соблюдаемым, и давало возможность слегка расслабиться: как только мы выходили из камеры, револьвер возвращался в кобуру или его не вынимали вообще; стражник обычно говорил: «Давай, не волнуйся», или что-то подобное. В общем такие незначительные упрощения допускались ежедневно, по крайней мере, младшим персоналом. Я не могу себе представить, чтобы русская охрана вела себя по-другому.

Первый допрос прошел через три недели после моего ареста. В небольшой комнате, заполненной шкафами и картотеками, в двух противоположенных углах за столами сидели два молодых человека. Один из них расписался и отпустил конвоира, потом предложил мне сесть за его стол и поведать ему о том, как я служил за границей и с кем я там встречался. Я сообщил ему приблизительно столько же, сколько узнали мои читатели из предыдущих страниц, но умолчал об эпизоде с генералом Врангелем. На его разочарованное замечание: «Это все?» я ответил: «Нет, было еще сверхсекретное дело, но не могу же я доверить его Вам без письменного приказания моего прямого руководства, в данном случае начальника Военно-морского штаба». Это заявление слегка изумило их обоих, второй даже приблизился к нам, чтобы прислушаться; они действовали парами, как жандармы, или, как меня позднее просветили, иезуиты.

«Я полагаю, он прав, — сказал мой следователь, вопросительно глядя на своего коллегу. — Как насчет оформления этого через соответствующие каналы?».

«Ага, — подумал я, — Я заставил их отступить». И продолжал нападать.

«Не думаете ли Вы, что для ведомства большой ущерб — держать ответственного служащего целыми неделями абсолютно без дела?»

Вновь последовало изумление с их стороны, и допрос закончился после обычных жалоб в два голоса на трудность их миссии вместе с уверениями, что я скоро вернусь к исполнению моих обязанностей. Мне вручили короткое изложение допроса, я его подписал и возвратился в свою камеру. Все это продолжалось не долее сорока пяти минут.

Два других допроса последовали с промежутком в неделю в следующем месяце и были еще более бесполезными как по сути, так и по исполнению. На первом из них стеснительный мужчина среднего возраста назвался бывшим служащим торгового флота США и спросил, говорю ли я по-английски. После моего подтверждения разговор продолжался на этом языке; я сказал бы, что в его американском английском был явный русский акцент.

По его инициативе мы какое-то время обсуждали по-английски преимущества и опасности китайского побережья и Тихого океана, а затем перешли к сути дела. По информации ЧК, меня видели ранее в Шанхае в качестве представителя адмирала Колчака, руководителя белого движения, при его переговорах с британцами (поэтому понадобился разговор о Тихом океане и английский язык). Мне пришлось разъяснить, что Советы Сосновки могут сообщить его начальству, где я находился в соответствующее время; это послужило бы доказательством того, что человек, служивший у Колчака, кто бы он ни был, не мог быть мной. На этом допрос завершился к удовлетворению обеих сторон. Мой следователь представлял собой еще один любопытный пример молодого добровольного эмигранта из России, который зарабатывал на жизнь, бороздя семь морей, пока не пришел час воплощения его мечты о революции; он поторопился на родину, чтобы разделить ее тяготы и победы.

Мой третий и последний допрос проводили два других молодых человека, точь-в-точь похожие на первых. У меня допытывались, знал ли я некого Икса (забыл его имя) и в каких отношениях с ним состоял после установления советской власти. Я ответил, что мы оба были известными членами местных органов власти двух соседних областей и близко знали друг друга до войны, но с тех пор я его не видел и с ним не контактировал. Мои следователи заставили меня изложить все это письменно и, явно довольные результатами своего труда, отослали меня обратно в камеру.

Спустя некоторое время я встретил Икса в Москве, и мы сравнили наши воспоминания об условиях жизни при существующем строе. Оказалось, что в его местной ЧК его допрашивали обо мне и моей деятельности в Сосновке. Тогда я подумал, что в безумии моих следователей были проблески здравого смысла. Но почему им понадобилось так много времени, чтобы прийти к какому-то умозаключению, ибо потребовалось еще пять месяцев для завершения следствия по моему делу, и все эти месяцы я провел в Бутырской тюрьме. Перед тем, как описать этот период, я должен закончить рассказ о Внутренней тюрьме, куда меня поместили за неделю до освобождения и удовлетворительного окончания следствия.

На этот раз я попал в камеру, где содержалась забавная пара — известный монархист, член последней Думы, и левый эсер, общественный обвинитель на суде над Колчаком в Иркутске. Эти пожилые господа прекрасно ладили друг с другом; при абсолютном расхождении политических взглядов их объединяло категорическое неприятие существующего строя.

Когда меня, наконец, вызвали, я очутился в присутствии молодого человека в форме гардемарина. Он начал беседу с того, что таким людям, как мы, выпускникам Петроградской юридической школы, будет несложно поговорить на общем языке и с глазу на глаз. Я должен объяснить, что упомянутая им весьма привилегированная школа была одной из немногих в России, где обучали, как в английской частной школе; различия состояли лишь в том, что в России добавлялись три года на уровне университета, — конечно, там никак нельзя было бы ожидать встретить большевика.

Затем он подчеркнул, что результаты расследования моего дела были в высшей степени удовлетворительны; это, по его мнению, оправдывало затраченные на дознание месяцы. Вначале их обеспокоил донос на меня и моего руководителя в Комиссии по установлению границ от их агента, приставленного к Миссии (подлеца, на которого мне указал тогда первый секретарь Миссии), но с меня не только сняли все подозрения, но сочли нужным человеком на нужном месте: «Насколько эффективнее, — продолжал он, — и с меньшей проволокой можно было бы выполнить нашу миссию, если бы люди с Вашим положением непосредственно помогали нам, ну, хотя бы изредка..?»

Поскольку от этого недвусмысленного замечания пахло невыносимо мерзко, я решительно прервал его, сказав, что правила моего ведомства предусматривают соответствующие способы действий при любых чрезвычайных обстоятельствах, и я категорически отказываюсь использовать какие-либо иные методы; более того, я крайне удивлен, что он, офицер флота, мог сколь-нибудь надеяться на другую реакцию с моей стороны.

Он остановил мою пылкую речь и, как бы защищаясь, поднял руки: «Ладно, ладно, об этом больше ни слова, но взгляните!» Он показал мне маленькую светокопию с контурами береговой линии, покрытой знаками, которые обозначали минное поле: «Мы нашли это у вражеского агента. Как нам узнать, от кого из наших людей..?»

«Именно Ваши люди отвечают за контрразведку, — рявкнул я на него, — и Вашим людям следует самим лучше разбираться, а не задавать мне такие вопросы; повторяю, без письменного приказа по официальным каналам ничего не выйдет».

На этот раз он рассмеялся и оставил эту тему. Комичным, с моей точки зрения, было то, что светокопия представляла собой неудачную подделку — я распознал это с первого взгляда. Посредством этой фальшивки меня, возможно, проверяли, но тогда оставался вопрос: сама ли ЧК с ее богатым воображением специально состряпала эту светокопию или ее действительно без проблем передали с нашей стороны вражескому агенту с выгодой для кого-то и без возможного ущерба для страны?

Через несколько минут интервью закончилось: мне вручили приказ об освобождении, я забрал из камеры свои вещи, вышел из Внутренней тюрьмы и на следующее утро вновь приступил к исполнению своих служебных обязанностей.

Но вернемся к Бутырской тюрьме, где мне пришлось так долго ждать этого счастливого дня.

Бутырка, в прошлом пересыльный пункт для заключенных со всей центральной России, где накапливалось до 3000 мужчин и женщин, состояла из четырех блоков, расположенных вдоль четырехугольного плаца. Пройдя через главные ворота и охранявший их караул из солдат Московского гарнизона, вы, кем бы вы ни были, поступали в распоряжение непосредственной администрации тюрьмы. Начальство отвечало за всех преступников — осужденных или взятых под стражу. Что же касается разряда «политических», то тюремное начальство передавало по обычаю немалую часть своих полномочий одному из заключенных, избираемых арестантами из своей среды. Эта система, унаследованная от старого режима, когда ее применяли к сравнительно небольшому числу активных революционеров, теперь распространялась и на огромную разношерстную толпу дельцов черного рынка, но не на «бандитов», входивших в категорию уголовных преступников.

В каждой камере выбирали старшего; он отвечал за порядок в целом, составлял расписание дежурств по уборке и следил за их исполнением. Каждое утро он докладывал старосте блока о числе свободных мест в камере и вручал ему письменные жалобы и требования заключенных. Старшие по камере выбирали из своих рядов старосту блока; у этого обладающего высоким саном человека были следующие обязанности, права и привилегии.

1. Именно ему главный надзиратель блока передавал все распоряжения тюремной администрации, и именно он отвечал за их исполнение.

2. Он принимал и размещал заключенных и наблюдал за их освобождением — ответственная и щекотливая обязанность, так как нередко случалось, что освободившийся узник пытался улизнуть, прихватив чужие вещи.

3. Каждый вечер он докладывал результаты переклички дежурному у главного входа. Собранные данные надо было сравнивать с общим журналом, который вел дежурный, ответственный за главный вход. В связи с этим мне — к этому времени уже опытному старосте блока — пришлось пережить одну очень беспокойную ночь. Как-то вечером от блоков доложили, что общее число заключенных — я по сей день его помню — 2505, тогда как по журналу у входа значилось 2506.

Ужас: один заключенный (судя по журналу посещений) исчез. Неописуемые волнения и неразбериха. Вой сирены — сигнала о побеге — пронзил наши уши. Охранник принял боевую стойку, решив, что происходит массовый побег или бунт. Главный надзиратель собрал старост блоков и ругал их на чем свет стоит (и неудивительно, ибо ни у кого на памяти не было, чтобы из Бутырки кто-нибудь когда-нибудь сбежал), а затем приказал им бегом возвращаться к своим подопечным, запереть и считать их и пересчитывать, чтобы, наконец, выяснить, прежде всего, КТО сбежал.

Это продолжалось час за часом, пока нервы у людей не дошли до того, что действительно возникла угроза самого отчаянного бунта; однако утром, примерно в 4 часа, неизвестный гений у главного входа выяснил причину всей этой суматохи. «Причина» оказалась настолько мала, что мать несла ее на руках.

Предшествующим утром в тюрьму пропустили женщину с младенцем мужского пола, что и было зарегистрировано охранником у ворот как «женщина, одна; мужчина, один». В полдень охранник, как обычно, сменился, а когда женщину в тот же день выпустили, новый охранник, посчитав ниже своего достоинства обращать внимание на грудного младенца, вообще не упомянул его в журнале. В результате «один мужчина» остался в журнале, а на самом деле покинул тюрьму.

Как по волшебству, восстановилось спокойствие, и я с моими помощниками с чувством огромного облегчения выпил за здоровье вышеупомянутого гения-охранника главного входа стакан превосходного бренди и закусил его хорошим гусиным паштетом и сэндвичем с копченым лососем. Происхождение этих яств, составлявших наш великолепный, хотя и довольно поздний ужин, логично переносит меня к пунктам 4 и 5 привилегий старосты блока.

Все передачи, приносившиеся из дома раз в неделю, распределяла по камерам команда старосты блока, которая взимала какую-то долю для достойных заключенных, по той или иной причине не получавших передач. Кроме этого, существовал обычай добровольных подарков, предназначенных лично старосте блока. В основном они шли, конечно, от богатых дельцов черного рынка, существовавшего в Москве, как и во всем мире, и представляли собой самые роскошные деликатесы, какие только можно себе представить. Иногда, увы, это происходило под некоторым давлением старосты блока, если ему могло что-то особенно понравиться из передачи. Нельзя забывать, что при выборе камеры и компании, куда можно было попасть, эти богатые капиталисты были полностью в руках старосты блока.

Бренди, который мы пили в тот вечер, был, должен признаться, бессовестным дополнительным взносом, изъятым мною у его владельца — выдающейся личности среди его собратьев по черному рынку, за то, что я назначил его порученцем старосты блока: такое право предоставлялось мне пунктом 6 нашего устава.

Сейчас, наверное, уместно будет упомянуть, что все подобные действия требовали крайней осторожности. Наши посты не зависели, конечно, от одобрения властей, однако при нашей сверхдемократии маленькая лига главных по камере в любой момент могла устроить нам головомойку, чтобы избавиться от нас. Своим избранием я обязан как раз такому случаю: моего предшественника заподозрили в воровстве из передач ровно через месяц после того, как меня поместили в Сибирский блок сразу же после ареста.

Согласно пункту 7, мы были единственными обитателями тюрьмы, обладавшими привилегией носить тюремную форму не только как отличительный знак, но и как способ сохранить свою собственную одежду. Эти формы хорошо подгоняли и стирали женщины-заключенные в пошивочных мастерских и в прачечных; эти службы называли хорошо известным неприличным словом и, боюсь, небезосновательно. Мы также носили как официальную эмблему огромный ключ, открывавший все двери, за исключением главного входа (пункт 8).

Эти обязанности и дела занимали весь день, давая старосте блока возможность узнать (иногда совершенно по дружбе) меняющийся состав своих подопечных, — целый день, наполненный различными маленькими вылазками в мир человеческих бед и радостей, дело, трудно сравнимое с каким-либо другим занятием, всегда интересное и порой очень забавное.

Но теперь мы подходим к пункту 9 — совсем другой и всегда тревожной обязанности. Время от времени, но не так уж и редко, при перекличке кто-нибудь выступал вперед и происходил следующий разговор.

Заключенный: «Голодовка».

Староста блока: «Мокрая или сухая?» (голодание в данном случае может быть с водой или без нее).

«Кем арестован?».

«Чека из Икс» или « Прокурором из Икс» или «Милицией из Икс».

Затем заключенного переводили в «мокрую» или «сухую» камеру, выделяемую в каждом блоке для этой цели, и начальство оговаривало условия прекращения голодовки, уведомляя об этом через охранника.

Из-за этих людей на старост блоков возлагалась тяжелая ответственность. Хоть и хотелось им помочь в их протесте против невыносимых проволочек, которые, как мы подозревали, в некоторых случаях предназначались для того, чтобы ослабить сопротивление подозреваемых, приходилось быть осторожным, особенно в случаях «сухой голодовки», когда заключенные могли причинить непоправимый вред своему здоровью. В таких случаях вызывали тюремного врача, выносившего свое суждение и назначавшего при необходимости принудительное кормление. Однако, как показывал опыт, два дня «сухой» или несколько более длительной «мокрой» голодовки заставляли начальство поторопиться. Известны были также случаи, когда уведомление о голодовке задерживалось, и только искусственное кормление спасало жизнь узника. Так что вполне понятно, почему тюремное начальство с превеликой охотой перекладывало всю ответственность, связанную с голодовками, на плечи выборных представителей заключенных.

Тот факт, что данная привычка или обычай — даже не знаю, какое слово использовать, — превратился в обычный порядок, сам по себе постоянно напоминал всем об ужасной неизвестности и бедах, присущих рождению нового общества на руинах старого уклада жизни. За безразличным и бесшабашным отношением арестантов к жизни скрывалась главная и всеобщая озабоченность, никогда не покидавшая сообщества заключенных.

Какую же удивительную мешанину представляли собой эти мои заключенные! Большинство из них были дельцами черного рынка из всех слоев московского населения. Двое заключенных оказались элегантными молодыми повесами, принадлежавшими к сливкам промышленного бомонда; таких арестантов приговаривали обычно к смертной казни за совершенно сумасбродные операции на черном рынке, тем не менее они вели беспечную и веселую жизнь, уверенные в том, что божья милость товарища Енукидзе, влиятельного члена центрального комитета партии, известного своей добротой и отзывчивостью, принесет им отсрочку. Они были правы: это случилось при мне, и им даже разрешили отбывать пожизненное заключение среди нас в тех же комфортабельных условиях.

Поскольку один из них возглавлял крупную фабрику по производству мыла, их любимым занятием было мыловарение из кусочков жира, собираемых по всей тюрьме их добровольными помощниками, и кислоты, тайком доставляемой им в передачах из дома. Необходимой для мыловарения температуры достигали посредством нелегальной самодельной электрической печки, присоединенной к главной сети где-то в мастерских. Получалось вполне качественное мыло, но применяемая ими отдушка пахла отвратительно. Когда я покидал Бутырку в последний раз, они еще были там, столь же уверенные в окончательном помиловании, как прежде были убеждены в отсрочке приговора. Я почему-то не сомневаюсь, что они в конце концов его получили.

Но не все было так забавно — посмотрим на дело с другой стороны. Одним из моих сокамерников был бывший генерал Гутор — последний главнокомандующий южным фронтом во время войны с Германией. К тому времени он просидел с нами неделю по причине, о которой ни он, ни кто-либо другой не имел никакого понятия. Однажды утром я увидел, что он стоит перед импровизированной школьной доской и, кажется, читает лекцию группе солдат, сидевших на составленных койках. Заинтригованный, я подошел к ним. Так на самом деле и было: генерал Гутор читал лекцию по тактике ведения боя, иллюстрируя ее собственным опытом последовательного командования дивизией, корпусом и фронтом. Он был артиллеристом и поэтому уделял особое внимание тому, что касалось его специальности, и той части слушателей, которые были сержантами и капралами артиллерии.

Эту группу составляли председатели сельсоветов. Их привезли в Москву в связи с тем, что крестьяне отказались выполнять требования райсоветов. Они были башкирами — близкая к татарам небольшая народность мусульманского вероисповедания, обитающая на склонах Уральских гор. Мирные и полностью русифицированные, они все же не утратили татарский язык, как ирландцы и уэльсцы сохранили гэльский. У них совсем не было стремления к сепаратизму, а в беду они попали частично из-за того, что не приняли особый национальный статус, который им пыталась навязать новая власть. Очень умные и хорошо образованные, если судить по их восприятию отнюдь не простых лекций генерала, они казались готовым образцом для опровержения общераспространенного мнения об угнетении малых народов при царской власти.

Один день моего пребывания в Бутырке неожиданно вернул меня к детским годам в Сосновке. Несколько лет подряд со мной и с братом занимался математикой по программе школьного курса репетитор — студент факультета точных наук Петербургского университета; он жил у нас в течение своих каникул. К тому времени, о котором я рассказываю, он уже несколько лет проработал директором средней школы в небольшом городке; его арестовали после скандала с педсоветом, обвинив в том, что он отдает предпочтение буржуазным элементам среди своих учеников. Я счастлив сообщить, что через неделю его освободили, сняв с него обвинение.

Мне довелось видеть немало учителей, обвиненных в том же или почти в том же, как и мой бывший учитель. Поскольку с них так же благополучно сняли обвинение, мне стало ясно, что их перевели в Москву, чтобы вырвать из рук местных Чека и уладить дело на общих основаниях, не подорвав авторитет властей в глазах местного населения. Это еще один пример запутанной процедуры, когда ни ее последствия, ни время, затраченное на нее, не принимались во внимание, хотя все делалось из лучших побуждений — предотвратить ненужные трения и неприятности.

Но не всегда результаты такой проволочки были столь безобидными. Невозможно описать, какие физические и нравственные мучения испытали мои подопечные, офицеры и рядовые, до какой деградации они дошли. Их обвинили в том, что на Северном фронте во время гражданской войны против объединенных сил белой армии и англичан, базировавшихся в Архангельске, они намеренно разбили канонерские лодки, посадив их на песчаные мели северной Двины. Однажды часа в 3 ночи прибыли в тюрьму двадцать человек в кишащих вшами грязных лохмотьях, в которых трудно было признать военную форму. Все с искаженными и изможденными лицами, кое-кто не мог стоять; видно было, что голод и бессонные ночи в переполненных камерах довели их до изнеможения и полностью исчерпали их силы. Их месяцами держали в маленьких местных тюрьмах, подобных Моршанской, в той части страны, где нехватка еды была особенно острой. Кого-то, по словам старшего офицера, оставили по пути умирающими. И все это — ни за что, только из-за отсутствия организации. Эту мысль подтверждает тот факт, и я смог его проверить у Главмора, что не только со всех были сняты обвинения в предполагаемых изменнических действиях, но их политических руководителей уволили и наказали.

Но самым трагическим было дело подполковника уральских казачьих войск Белой армии; до моего появления в Бутырке он просидел уже несколько месяцев и все еще оставался там, когда меня освободили. По его словам, он был настолько серьезно связан с осуждением и казнью красных комиссаров, взятых в плен британскими военными в Баку, а затем переданных командованию белых в Туркестане, что его, в свою очередь, приговорил к смерти трибунал Красной армии вместе с другими белыми офицерами. Его, приговоренного заочно, не казнили вместе с ними; его арестовали позже, по какой-то неизвестной причине привезли в Москву и явно забыли о нем. Бородатый мужчина средних лет в опрятной и многократно чиненной одежде, едва прикрывавшей спину, он расхаживал молчаливо и с достоинством; никто не носил ему передач, и он чинил обувь за скудную плату едой или табаком. Немногим, кто знал о его положении и пытался утешить его относительно будущего, он мрачно отвечал: «Ничего страшного, когда-нибудь они меня разыщут… Просто кто-то слишком ленив, чтобы этим заняться»... Надеюсь, что и его признали невиновным, но не знаю, когда это случилось. Он был частью гнетущей картины тогдашней России, навсегда запечатлевшейся в моей памяти, наряду с малыми или большими партиями крестьян, идущих бесконечным потоком со всех концов страны, отнюдь не встревоженных или запуганных, а злобно ненавидевших все и вся настолько, что они представляли собой постоянную угрозу властям.

Мне осталось добавить о Бутырке немного — лишь о моих иностранных подопечных. Их судьбы свидетельствовали о том, что постоянная неразбериха царила не только в нашей национальной революции. Во всем мире у революций дела обстояли не лучше. Я подолгу разговаривал с нашими иностранцами, поскольку был одним из тех немногих, кто свободно владел их языками. Более того, мое нынешнее положение старосты блока резко отличалось от моего недавнего и давнего прошлого, поэтому я возбуждал в непримиримых революционерах лестные для меня интерес и любопытство.

Начнем с того, что среди них были два молодых немецких господина, социологи из Берлинского университета; они приехали в Россию собирать материалы для книги о революции. Оба они были спартаковцами (немецкий эквивалент большевиков); их приняли с распростертыми объятьями и оказали им всяческую помощь. Но, когда они обратились за визами для возвращения, предоставив собранный материал на рассмотрение соответствующих инстанций, начались бесконечные задержки. Потеряв терпение, они попытались выбраться через финскую границу, были задержаны и с тех пор какое-то время находились с нами.

Оставаясь стойкими спартаковцами, они, как свойственно немцам, не утратили уважения и к военному божеству Германии — маршалу Гинденбургу. «Скажите нам, господин фон Бенкендорф, что нарисовано на Вашем гербе?», — спросили они однажды. Я понял суть их вопроса и, слегка польщенный, ответил, что в тринадцатом веке король Дании добавил к розе в гербе моего кровного родственника еще две в награду за две раны и отвагу в битве; так что теперь это три розы на лазурном с золотом поле. «Я так и думал — сказал один из них, обращаясь к другому, — такой же, как у старого маршала — помнишь солдатскую песню Drei Roeschen in dem Wappen (Три розы на его гербе)». И затем пояснил мне: «Понимаете, этот старина — тоже Бенкендорф».

Тогда я впервые услышал об этом и был очень удивлен. Впоследствии я узнал, что вторая фамилия Гинденбурга — Бенкендорф: она была добавлена в прошлом, полагаю, в связи с наследством или брачным договором, связанным с этим условием. Его ветвь осталась в Германии, тогда как наша в начале шестнадцатого века переселилась в Эстонию и осталась там навсегда.

Совсем другим был господин Зукор из Чикаго, лидер инициативной группы Интернационала — Рабочие Мира — в США. За свою долгую карьеру — а это был человек средних лет — он провел в общей сложности девять лет в американских тюрьмах, чтобы в конце концов приземлиться в нашей. Насколько я мог понять, причина его ареста заключалась в том, что он резко критиковал наш народ за его излишнюю заботу о себе. «Но теперь уже не о чем беспокоиться: как только мы возьмем власть в США, все пойдет верным путем; именно к этому мы должны стремиться», — так объяснял он мне. Его удивляло все русское. «Расскажите кому-нибудь, — воскликнул он, узнав о Гуторе и его слушателях башкирах. — Только не говорите мне, что этот старый поп — царский генерал, читающий лекции рядовым. Зачем тогда делать революцию?» И он ушел, покачивая головой в мрачном недоумении.

Но настоящим занудой со временем стал эмиссар сикхов Дулекп Сингх. Его посадили за козни против его напарника-мусульманина, занимавшего в тот момент более выигрышное положение. «Но не долго, не долго», — говаривал Дулекп Сингх, покачивая головой; глаза его при этом горели фанатичным огнем. После того как мы довольно близко познакомились, он неоднократно заявлял, что видит в моем лице будущего вождя всей России; в ответ я просто не мог не обещать ему того же в Индии. Мы проводили бесконечные часы в философских, не лишенных мистицизма, восхищенных рассуждениях о наших странах.

Между тем срок моего заключения близился к концу, и мне стало известно, что в Главморе рассматривают вопрос о дальнейшем моем продвижении по службе. Еще оставаясь в заключении, я пару раз встречался со своими помощниками, чтобы обсудить организационные вопросы относительно уже упоминавшегося мной нового Отдела информации.

Ко времени моего освобождения вышеупомянутые подотделы превратились в Отдел во главе с третьим помощником начальника штаба; меня повысили до этой должности, и я сразу согласился. Теперь в Отдел входила библиотека Адмиралтейства — не имеющее, пожалуй, аналогов в мире хранилище главной информации по морским делам, начиная с времен основателя Российского флота (нужно ли говорить моим читателям, кто им был!).

Директор библиотеки, которому надо было найти преемника, умер, пока я находился в тюрьме. Контр-адмирала графа Гейдена назначили главным библиотекарем в первые дни революции; с тех пор он занимал эту должность и вместе с современной частью библиотеки переехал в Москву. Он без помех исполнял свои обязанности, хотя его предыдущая должность должна была сделать это просто невозможным. Его похоронили на одном из самых старых московских кладбищ со всеми подобающими его рангу почестями; таким образом, человек, всю жизнь прослуживший под голубым андреевским флагом императорского флота, отбыл к месту своего последнего упокоения в гробу, покрытом красным флагом советской республики.

Мне казалось, что отныне я мог рассчитывать на мирное существование и в отдаленном будущем. У меня была интересная служба, позволившая мне близко познакомиться не только с аналогичными отделами сухопутных сил, но и с другими крупными организациями. Кроме того, я надеялся получить работу за границей в качестве морского атташе в одной из великих держав или морского представителя на международных конференциях. Такое назначение представлялось мне довольно реальным, так как международные связи России постепенно налаживались. Однако нельзя было упускать из виду и возможность будущих проверок. А я занимал слишком удобное место и поэтому не хотел добиваться должности, в которой мне с большей или меньшей вероятностью откажут. На самом деле я был доволен и счастлив, сделав карьеру, которую можно назвать головокружительной, и достигнув того поста и окружения, к которым я стремился на протяжении всей моей общественной жизни.

Тем временем страну поразил голод, какого не помнили деды и прадеды, а вслед за ним небывалая эпидемия тифа, и к концу весны того года эти два бедствия поставили всю страну на грань полного паралича.

Причиной этого несчастья были как два подряд неурожая в одной из основных житниц страны — на плодородных землях за Волгой — при очень скудных урожаях в остальных местностях России, так и разруха, вызванная гражданской войной, с нарушением, вплоть до полного прекращения, работы всех видов сухопутного и морского транспорта. На Юго-Востоке пострадали даже природные пастбища, и на большей части страны полностью вырезали скот.

Но даже при этом большинство людей стали жертвами не голода, а эпидемии. Распространение болезни было связано с другим несчастьем: нехваткой жиров для производства мыла. Чтобы это осознать, необходимо вспомнить, что носителями особого [сыпного] тифа были бельевые вши, которые переходили на людей от своих вездесущих хозяев — крыс. Инкубация личинки вши длится десять дней, поэтому с ними можно было справиться, хотя бы еженедельно стирая нижнее белье. Но если упустить такую возможность дезинфекции, распространение вшей уже нельзя преодолеть, как весьма убедительно показала во всемирном масштабе затяжная окопная война.

Подведем итоги: можно сказать, что голод тех лет вместе с эпидемией должны были стоить России бессчетных миллионов жизней, намного превосходивших тяжелые и разрушительные последствия Германской и гражданской войн вместе взятых. Это бедствие послужило мощным стимулом для объединения усилий советского правительства и остатков земства (общественности), как выяснилось, в последний раз.

Именно по инициативе группы под председательством Каменева (в то время чрезвычайно влиятельного члена Политбюро) со стороны правительства и общеизвестных лидеров кооперативного движения Прокоповича и госпожи Кусковой со стороны общественности появился «Всероссийский Комитет Помощи Голодающим» (по официальному названию).

В Комитет входило равное число представителей от правительства, назначенных партией, и общественности, выбранных группой Прокоповича и Кусковой. Комитет, которым руководил вышеупомянутый товарищ Каменев, имел весьма широкие полномочия. Целью Комитета, как это задумывалось с самого начала, было получение существенной помощи из-за границы. Одним из первых решений Комитета стало поэтому формирование делегации из пятнадцати человек для заграничных поездок; семеро из них должны были представлять общественность. От кооператоров туда вошли Прокопович, Кускова и председатель Государственной Думы октябрист (член прогрессивной консервативной партии) Ф. Головин; остальных членов общественности надо было избрать.

Наши дороги скрестились, и я еще раз был сбит с пути и, увы, навсегда. В великолепном настроении я собирался в Большой театр на один из моих любимых балетов, когда ко мне неожиданно заявились двое незнакомцев: они представились как Прокопович и госпожа Кускова; я о них, конечно, слышал, но до этого никогда не встречал. Он, пожилой господин с бородой, скромно присел в углу, а она, энергичная, решительная и властная дама средних лет с лорнеткой в руке (что было очень странно), полностью завладела последующим разговором. (Прокукиш, сочетание фамилий этой довольно странной пары, сделалось вскоре несколько ироничным названием, под которым был известен наш Комитет и которое помнили после его кончины. Вторая часть названия «Кукиш» для любого русского мальчишки означает комбинацию пальцев, равнозначную, как я думаю, английскому понятию «чокнутый».)

Эта милая дама сообщила мне без всяких предисловий, что Комитет ищет секретаря для своей иностранной делегации и в этих поисках пришел к единодушному заключению: я, человек, известный в обществе и располагающий бесценными связями за границей, являюсь бесспорным и вообще-то единственно возможным кандидатом. Она заранее выразила мне благодарность за согласие на кооптацию меня в полноправные члены делегации на место ее секретаря.

Исполненный самых мрачных, дурных предчувствий, я почти два часа отчаянно сопротивлялся и приводил все мыслимые возражения, которые только приходили мне на ум. Но ничто не могло противостоять натиску неукротимой госпожи Кусковой; в конце концов, мне пришлось сдаться; я заявил, что готов работать, если меня срочно по приказу на время отзовут из флота. Втайне я надеялся, что смогу подкрепить решение Беренса воспротивиться этой затее, пока не минет опасность.

Но на этот раз все прошло, конечно, без задержки и недоразумений. На следующее утро, совсем рано, когда я еще не встал, я получил по телефону приказ от самого Беренса; его решение было твердым, и он лишь слегка позолотил пилюлю, пообещав держать мое место, пока я не вернусь из-за границы.

Мои плохие предчувствия были связаны, в основном, с тем, что за исключением кооперации — движения, которое было еще в какой-то мере сплоченным, — остальные общественные организации настолько потеряли связь с народом и вдобавок столь легко ассоциировались с белым движением, что все это мероприятие, с какими бы благими целями оно ни задумывалось, никакой практической пользы не могло принести никогда. А то, к чему мы главным образом стремились — золотой запас Российской империи, находящийся в руках банкиров Сити, которые с девятнадцатого века вели дела Российского правительства за границей, — мы никогда не получим; союзники, как я считал, не рискнут отдать эту внушительную сумму в политически ненадежные руки нашего Комитета.

Сначала я приступил к своей новой работе, частично совмещая ее со службой у командующего военно-морскими силами (Главмор). До отъезда нашей делегации еще оставалось какое-то время, и моя работа в качестве секретаря сводилась к тому, чтобы руководить переводом на английский и французский языки различных брошюр о голоде и эпидемии, которые делегация собиралась взять с собой за границу. В мои обязанности входил также сбор данных для наших зарубежных паспортов, что вызвало некоторую задержку. Кроме нашего председателя и двух кооператоров (кстати, как я выяснил, они были семейной парой — мне надо было бы об этом догадаться, наблюдая за их поведением при первой встрече), в делегацию входили еще четыре человека: двое из бывшей Думы и двое представителей общественности из пострадавших регионов; они еще только направлялись в Москву.

Членов делегации от правительства я вообще ни разу не видел; создавалось впечатление, будто их изолируют от нас, что относилось также к Комитету в целом. Члены делегации от общественности собирались отдельно в здании школы на Арбате, неподалеку от дома моей приятельницы Веры, и казалось, что они тоже не знают, кто эти представители правительства, где они собираются и что делают. С организационной точки зрения все это выглядело довольно сомнительным и непродуманным, если не сказать хуже.

Комитет помощи голодающим собирался почти ежедневно, чтобы заслушать сообщения аграриев и кооператоров из провинции; на основании их требований принимали резолюции, устанавливая приоритеты различных местностей. Так шли неделя за неделей, пока, на исходе второго месяца, не прибыли две группы из наиболее пострадавшего региона с чрезвычайно важными материалами, которыми следовало заняться крайне срочно, и на следующий день всех вызвали на внеочередное заседание.

Мне нужно было забрать из Комиссариата иностранных дел паспорта моей делегации, но мне сказали, что произошла некоторая задержка, и попросили прийти на другой день, когда паспорта будут точно готовы. Все это, как обычно, потребовало времени, и когда я, наконец, с большим опозданием приехал к месту нашего собрания, то с изумлением увидел, что около здания стоят крытые машины, а молодые люди — очень похожие на моих друзей из Внутренней тюрьмы — поспешно входят и выходят оттуда. Первым моим побуждением было уйти немедленно и побыстрее, но когда я понял, что это бесполезно, я вошел в дом и присоединился к собранию, в полном составе находившемуся в большом рекреационном зале.

Странная сцена предстала перед моими глазами: большинство присутствующих молчало, было слышно только, как некоторые члены Комитета быстро обмениваются вполголоса вопросами и ответами, а молодые люди с портупеями записывают сведения о собравшихся. Каменев, председатель, сидевший за столиком в дальнем конце комнаты, видимо, только что закончил свое обращение к залу и сидел, сгорбившись и спрятав лицо в ладони.

Я только что начал осознавать, что происходит, как в противоположном конце комнаты старая женщина спросила резким и громким голосом, в котором безошибочно узнавалась манера речи петроградского высшего света: «Вы отказываетесь арестовать меня? Господи, на каком же основании? Я полноправный член этого Комитета или нет?»

— «Но, товарищ Фигнер, как вы вообще могли подумать, что мы…» — но этот возмущенный ответ, столь приглушенный, что его едва можно было расслышать, был властно прерван.

— «Не называйте меня “товарищ”, пожалуйста, помолчите, и дайте мне поговорить с Каменевым — и подумать только — это ваше жулье будет вновь поганить нашу землю!»

А затем я увидел величественную фигуру очень старой дамы, которая, опираясь на палку и своих помощников, с трудом пробиралась к центральному проходу; она держалась прямо, с высоко поднятой седой головой, и глаза на ее прекрасном исхудавшем лице сверкали.

Ни о чем на свете я так не жалею, как о том, что тогда не смог оценить по достоинству стремительное нападение, которое она совершила, добравшись до стола председателя: начало было обманчиво спокойным, но сдерживаемая ярость прорвалась, наконец, наружу и поток оскорблений захлестнул не только товарища Каменева и его собратьев из Политбюро, но и самого Владимира Ильича Ленина. Присутствующие — и пленники, и их стражи — в благоговейном страхе еще долго молчали после того, как она медленно вышла из комнаты…

Этой старой дамой была Вера Фигнер.

В 1880 году Александр II, Освободитель, был убит одной из двух бомб, которые бросил в его сани некто Желябов, главарь шайки террористов, принадлежавших к экстремистской фракции Народной Воли — Народно-освободительного движения, предшествовавшего нынешним социалистам-революционерам. Его вместе с шестью мужчинами и двумя женщинами приговорили к смерти, но только одна из них понесла наказание — вторая была беременна и казнь ее отсрочили, как требовал закон, до рождения ребенка.

Она и оказалась той старой дамой, которая только что вышла. В конце концов, преемник и сын ее жертвы отложил казнь, и после долгих лет пребывания в Шлиссельбургской крепости на Неве, где держали немногих главных государственных преступников, ее освободили и разрешили дожить свой век в фамильной усадьбе в далекой северо-восточной провинции Пермь.

Мало кто из русских моего поколения, лиц разной политической ориентации, не знал имен этих узников Шлиссельбурга: неукротимая борьба против любого неравенства сделала их навеки легендарными в глазах всех людей. Когда я перечитываю только что написанные строчки, я вижу, как они отдаляют меня от настоящего, где во всемирной борьбе обе стороны признают само собой разумеющимся только возмездие и полное уничтожение как воздаяние за злонамеренные побуждения.

Спектакль был окончен, и всех нас увезли в «Черных Марусях» во Внутреннюю тюрьму. К моему изумлению — а я человек опытный — выяснилось, что в стенах этого заведения есть своя сортировочная станция для узников высшего сорта, рад это признать. Здесь мы, участники Комитета, провели два или три дня; время от времени к нам приводили различных выдающихся лиц, связанных с нами отдаленно или не связанных никак. Режим был весьма свободным; можно было возобновить старые знакомства и обменяться мыслями с людьми, которых ты годами не видел.

Здесь стоит упомянуть, пожалуй, еще один нелепый случай, тем более, что по странному совпадению он вновь возвращает к теме смерти Царя-Освободителя. Когда за мной послали, я предстал, как обычно, перед тремя мужчинами, ломающими головы над типографскими гранками. Рядом со мной сидел застенчивый молодой человек — университетский преподаватель истории и меньшевик по убеждениям.

Гранки, которые дали мне посмотреть, были озаглавлены: «Заметки о священном отряде телохранителей Августейшей персоны Его Величества Императора». К сему прилагался список подлинных членов отряда. Первым в этом списке стоял мой дядя, граф П.П. Шувалов, выполнявший обязанности командира отряда, а среди лиц, хорошо мне известных, называлось имя моего отца. Это были материалы о контртеррористическом секретном обществе, основанном моим дядей под влиянием шока от покушения на императора. Деятельность этого аристократического объединения была недолгой и, за исключением тех случаев, когда к делу подключались профессионалы, безрезультатной.

Все это было мне давно известно и позже, в тюрьме, привело к интереснейшим беседам на эту тему с молодым господином, активным членом Комитета. Он был виновником данного инцидента, потому что забыл вынуть из кармана эти гранки — результат его исследований о начальном периоде революционного движения.

Потребовались три часа и свидетельства других историков, которых среди нас было немало, чтобы убедить наших следователей, что вся эта история — дело прошлого, и не мог же я служить в этом отряде, будучи в то время грудным младенцем.

При окончательном распределении меня разлучили с моей прекрасной компанией и, к моему отвращению, послали пешком — только представьте! — со сбродом всяческих политических подонков опять в Бутырскую тюрьму. Остальных членов Комитета задержали на разные сроки во Внутренней тюрьме и потом отослали по домам, предупредив, что они должны вести себя прилично, но руководителей кооперации и сельского хозяйства отправили в ссылку, запретив им жить в шести крупнейших городах, в том числе в двух столицах.

То, как меня приняли в Бутырках, значительно улучшило мое состояние, травмированное самим фактом прибытия туда в столь недостойной компании. Прежде всего, в дежурке главный надзиратель из Сибирского блока, откуда я вернулся пять месяцев назад, приветствовал меня словами: «Здорово, старина! С возвращением с каникул! Хорошо повеселился на воле?». Это уже само по себе было приятно. Но еще лучше был сюрприз, ожидавший меня в конторке надзирателя по блоку. Старший по блоку, в прошлом один из моих помощников, торжественно и без колебаний вручил мне главный ключ, тем самым отказываясь от своей должности в мою пользу — вольность, которую он позволил себе, зная, какую взбучку ему могут устроить те, кто его выбрал.

Я окончательно избавился от своего дурного настроения тем, что разместил прибывшую со мной ораву, как можно неудобнее, после чего обосновался в привычной обстановке еще на три месяца. Они прошли без каких-либо событий, и я уже начал подумывать о голодовке, дабы напомнить тем, кого это касалось, о своем существовании, как меня освободили и, похоже, с незапятнанной репутацией.

Я уже подошел к концу того, что можно определить как общее впечатление от внутренней работы службы государственной безопасности и жизни в ее некоторых местах заключения. У читателя может возникнуть гораздо более благоприятное мнение об этих учреждениях, чем они того заслуживают. Причиной тому может быть тот факт, что моя оценка основана исключительно на моем личном опыте.

Таким образом, это мнение никак не относится к деятельности Чека, которую во все времена и по всем нормам следует считать чудовищным нарушением человеческого достоинства.

 

Опубликовано: Benckendorff C. Half a Life. The Reminiscences of a Russian Gentleman. London, 1955. P. 280–309.


Назад
© 2001-2016 АРХИВ АЛЕКСАНДРА Н. ЯКОВЛЕВА Правовая информация